Более мрачно чем в оригинале у меня на самом деле все равно не получится, но
Кто хуже?
пятница, 24 декабря 2010 г.
воскресенье, 19 декабря 2010 г.
суббота, 18 декабря 2010 г.
пятница, 17 декабря 2010 г.
смишно
верить каждому диагнозу и колоть себе пенецилин прямо в паутинчатую оболочку.
говорят, это все от ебанутого воспитания. эх мама...
говорят, это все от ебанутого воспитания. эх мама...
среда, 15 декабря 2010 г.
- Хочешь клевый ролик?
- Конечно хочу.
Клевый ролик. В нем все черно-белое, кроме красной надписи "ON AIR". Какие-то люди в студии радиостанции. Мужчина лет пятидесяти-сорока, и молодая женщина-певица. Наверное все знают кто это такие. Я тоже конечно же знаю. Только не помню. Честно. Будь я художником-абстракционистом, или озлобленным битником, опоздавшим на пол-столетья со своей индустриальной музыкой для индустриальных людей, я бы назвал его например "собирающейся стареть слащавой педовкой" а ее просто "муклой", но я слава богу всего лишь я. Поэтому оба они кажутся гораздо симпатичнее тех людей, которые продают новинки IT-рынка и держат обе руки на пульсе каждой последней тенденции. Не то чтобы полубоги, но уже очень много.
Он говорит, она поет. Он говорит истины в виде не очень длинных побудительных предложений, в среднем о том что жизнь прекрасна, обещает принять меня к себе даже с длинными сальныими волосами, даже с толстой жопой, маленьким членом, вялотекущим бытовым алкоголизмом, а может быть даже несмотря на то, что я не буду смотреть футбол. Может быть даже, за хорошее поведение мне разршат быть например геем и наркоманом. Или может быть даже енотом. А может дадут подержать флаг. Говорит, что я яркая личность, и я такой один, что я уникален и должен быть собой во что бы то ни стало. Что смерть стоит того чтобы жить, а он не думает о нас, и поэтому ему все равно что мы думаем о нем. Ну или как-то так. Она поет, про то что люди - братья, что все будет хорошо. Я смотрю на них. Слушаю. Мне страшно. Я чувствую себя мимом, сидящим в тюремной камере, с открытыми настеж окнами и дверьми. Хрень. Я все равно в невидимом кубе. Люди в соседних камерах - наверное дико мне завидуют и ненавидят меня.
Пока он говорит, на экране показывают нарезку из каких-то "домашних съемок": люди, обычно молодые танцуют, катаются на лыжах, подтягиваются на турниках. Как будто В Мире Животных, только без Дроздова. Вспоминаю зоопарк, перемазанного в собственном говне медведя, и белого тигра, почти загибавшихся от жары, и толпу школьников, бывших в гневе от того, что тирг - такой вялый, но в восторге от того что медведь перемазан в говне. Страшно. Страшно. Страшно. Тоскливо. Где-то в районе трахеи - как будто накпился отрицательный заряд: там словно бы что-то есть, но на деле это скорее как будто звенящая пустота.
Она поет: "брааааатья и сеееестры". Я думаю, будь я тигром, я мечтал бы разбить оргстекло, и порвать этих цветастых лысых обезьянок. Я бьюсь в него головой, но только разбиваю в кровь лоб. Братья и сестры. Пользуйтесь солнцезащитным кремом.
Невидимый куб. Зоопарк, жара. Одиночная камера из оргстекла. Звенящий отрицательный заряд. Одиночество - изначально значит единение.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
- Конечно хочу.
Клевый ролик. В нем все черно-белое, кроме красной надписи "ON AIR". Какие-то люди в студии радиостанции. Мужчина лет пятидесяти-сорока, и молодая женщина-певица. Наверное все знают кто это такие. Я тоже конечно же знаю. Только не помню. Честно. Будь я художником-абстракционистом, или озлобленным битником, опоздавшим на пол-столетья со своей индустриальной музыкой для индустриальных людей, я бы назвал его например "собирающейся стареть слащавой педовкой" а ее просто "муклой", но я слава богу всего лишь я. Поэтому оба они кажутся гораздо симпатичнее тех людей, которые продают новинки IT-рынка и держат обе руки на пульсе каждой последней тенденции. Не то чтобы полубоги, но уже очень много.
Он говорит, она поет. Он говорит истины в виде не очень длинных побудительных предложений, в среднем о том что жизнь прекрасна, обещает принять меня к себе даже с длинными сальныими волосами, даже с толстой жопой, маленьким членом, вялотекущим бытовым алкоголизмом, а может быть даже несмотря на то, что я не буду смотреть футбол. Может быть даже, за хорошее поведение мне разршат быть например геем и наркоманом. Или может быть даже енотом. А может дадут подержать флаг. Говорит, что я яркая личность, и я такой один, что я уникален и должен быть собой во что бы то ни стало. Что смерть стоит того чтобы жить, а он не думает о нас, и поэтому ему все равно что мы думаем о нем. Ну или как-то так. Она поет, про то что люди - братья, что все будет хорошо. Я смотрю на них. Слушаю. Мне страшно. Я чувствую себя мимом, сидящим в тюремной камере, с открытыми настеж окнами и дверьми. Хрень. Я все равно в невидимом кубе. Люди в соседних камерах - наверное дико мне завидуют и ненавидят меня.
Пока он говорит, на экране показывают нарезку из каких-то "домашних съемок": люди, обычно молодые танцуют, катаются на лыжах, подтягиваются на турниках. Как будто В Мире Животных, только без Дроздова. Вспоминаю зоопарк, перемазанного в собственном говне медведя, и белого тигра, почти загибавшихся от жары, и толпу школьников, бывших в гневе от того, что тирг - такой вялый, но в восторге от того что медведь перемазан в говне. Страшно. Страшно. Страшно. Тоскливо. Где-то в районе трахеи - как будто накпился отрицательный заряд: там словно бы что-то есть, но на деле это скорее как будто звенящая пустота.
Она поет: "брааааатья и сеееестры". Я думаю, будь я тигром, я мечтал бы разбить оргстекло, и порвать этих цветастых лысых обезьянок. Я бьюсь в него головой, но только разбиваю в кровь лоб. Братья и сестры. Пользуйтесь солнцезащитным кремом.
Невидимый куб. Зоопарк, жара. Одиночная камера из оргстекла. Звенящий отрицательный заряд. Одиночество - изначально значит единение.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
Братья и сестры.
вторник, 23 ноября 2010 г.
Мы каждый раз встречаемся на детских площадках. Она всегда качается на качелях и постоянно пьет из металлической фляжки коньяк, пахнущий рябиной, дымом и прелой листвой. Каждый раз на ней надет точно такой же плащ из бордовой кожи. Я ниогда не могу найти эти детские площадки потом.
Я снова заблудился. Шел, по почти что знакомому району, но заслушался музыкой в плеере и загляделся на голые ветки деревьев, близкое серое небо в лужах. Пришел в себя от рвущей уши "мультяшности" звука, когда после стоещего в полупустой комнате фортепьяно, за которым сидит болезного вида негр, трясущийся во время игры как будто в припадке, начинают играть в дорогой студии, через теплые усилители суровые прог-метоллисты. Не уверен, но возможно дело в компрессии, из-за которой меняется отношение между гарморниками. Не суть. Эта мультяшность вырвала меня обратно в реальность. Я оглядываюсь: панельные дома, куча бессмысленных грязно-розовых клумб, лужи, мокрые ветки деревьев и близкое серое небо. А на детской площадке, сидит на качелях... кто мог бы подумать? Она! Сидит, едва-едва улыбаясь, качается. Подхожу ближе к ней, смотрю ей в глаза, улыбаюсь.
- Ну здравствуй.
- Здравствуй.
- Опять проебал всю осень?
- И осень, и лето в каком-то смысле, хотя и меньше, - сажусь на корточки прямо напротив нее. - Хотя лето все же меньше. Оно все же другое чем осень.
- Бывает, но скоро будет зима.
- Знаешь, такое хмурое утро - мне кажется словно бы идеальным, для драмы или возможно даже трагедии...
- Знаю, ни разу не одобряю, но верю свято, что каждый сам себе злобый баклан.
- скажи, почему?
- Почему что? Почему верю? Просто люблю... как будто теорию разумного хаоса, когда в белом шуме множество разных паттернов, переплетаясь, давя друг-друга, сплетаясь, рисуют новый: волшебный, и полный живого чуда узор. Как будто рождение новой вселенной, когда сочиняешь законы физики, логики... всего вообще мироздания заново, глядя на копошащийся под твоими руками хаос, безумье. Просто. Каждый волен делать любую херню, которая только взбредет ему в голову, и это - часть великого плана. Разве не феерично?
- Нет, я не про то. Почему ты не любишь трагедии?
- А. Ну тут же все проще гораздо. Знаешь... я слишком стара. Хотя вроде бы и девченка совсем, но старше, чем можно бы быть не свихнувшись при этом умом от передоза экспириенса, хотя до Шевчука например мне напротив - рости и рости, но я впрочем не претендую.
- И что из того?
- Я видела то, во что вы, поклонники геноцида, ни за что и никогда не поверите: залитый напалмом город, как тихо там, когда через пару часов идет над ним черный дождь, похожий на масло. Слышала, как поют поедая сгоревшее тело личинки жуков, и слышала запах цветов, которые проросли из могилы диктатора, когда он вспомнил, как видел девушку в синей косынке, и запах согретых солнцем светлых волос, и вкус воды, текшей из родника за церковью, когда он был еще малышом. Эта память навечно со мной. Едва ли я отдам ее кому-то когда-то. Даже если вдруг захочу, и даже задамся целью.
- И что?
- По сравнению с этим всем, геноцид во имя любви... он как будто звучит, словно бы слишком мультяшно... знаешь, как на новых дисках, лет пятнадцать наверное, как пошла такая мода: чтобы звук был ровнее и громче - там при записи делают много-премного компрессии, и разница между гармониками - становится менее слышной.
Смеемся. Она опять пьет коньяк. С неба, в перемешку с дождем, начинает сыпаться снег.
Я снова заблудился. Шел, по почти что знакомому району, но заслушался музыкой в плеере и загляделся на голые ветки деревьев, близкое серое небо в лужах. Пришел в себя от рвущей уши "мультяшности" звука, когда после стоещего в полупустой комнате фортепьяно, за которым сидит болезного вида негр, трясущийся во время игры как будто в припадке, начинают играть в дорогой студии, через теплые усилители суровые прог-метоллисты. Не уверен, но возможно дело в компрессии, из-за которой меняется отношение между гарморниками. Не суть. Эта мультяшность вырвала меня обратно в реальность. Я оглядываюсь: панельные дома, куча бессмысленных грязно-розовых клумб, лужи, мокрые ветки деревьев и близкое серое небо. А на детской площадке, сидит на качелях... кто мог бы подумать? Она! Сидит, едва-едва улыбаясь, качается. Подхожу ближе к ней, смотрю ей в глаза, улыбаюсь.
- Ну здравствуй.
- Здравствуй.
- Опять проебал всю осень?
- И осень, и лето в каком-то смысле, хотя и меньше, - сажусь на корточки прямо напротив нее. - Хотя лето все же меньше. Оно все же другое чем осень.
- Бывает, но скоро будет зима.
- Знаешь, такое хмурое утро - мне кажется словно бы идеальным, для драмы или возможно даже трагедии...
- Знаю, ни разу не одобряю, но верю свято, что каждый сам себе злобый баклан.
- скажи, почему?
- Почему что? Почему верю? Просто люблю... как будто теорию разумного хаоса, когда в белом шуме множество разных паттернов, переплетаясь, давя друг-друга, сплетаясь, рисуют новый: волшебный, и полный живого чуда узор. Как будто рождение новой вселенной, когда сочиняешь законы физики, логики... всего вообще мироздания заново, глядя на копошащийся под твоими руками хаос, безумье. Просто. Каждый волен делать любую херню, которая только взбредет ему в голову, и это - часть великого плана. Разве не феерично?
- Нет, я не про то. Почему ты не любишь трагедии?
- А. Ну тут же все проще гораздо. Знаешь... я слишком стара. Хотя вроде бы и девченка совсем, но старше, чем можно бы быть не свихнувшись при этом умом от передоза экспириенса, хотя до Шевчука например мне напротив - рости и рости, но я впрочем не претендую.
- И что из того?
- Я видела то, во что вы, поклонники геноцида, ни за что и никогда не поверите: залитый напалмом город, как тихо там, когда через пару часов идет над ним черный дождь, похожий на масло. Слышала, как поют поедая сгоревшее тело личинки жуков, и слышала запах цветов, которые проросли из могилы диктатора, когда он вспомнил, как видел девушку в синей косынке, и запах согретых солнцем светлых волос, и вкус воды, текшей из родника за церковью, когда он был еще малышом. Эта память навечно со мной. Едва ли я отдам ее кому-то когда-то. Даже если вдруг захочу, и даже задамся целью.
- И что?
- По сравнению с этим всем, геноцид во имя любви... он как будто звучит, словно бы слишком мультяшно... знаешь, как на новых дисках, лет пятнадцать наверное, как пошла такая мода: чтобы звук был ровнее и громче - там при записи делают много-премного компрессии, и разница между гармониками - становится менее слышной.
Смеемся. Она опять пьет коньяк. С неба, в перемешку с дождем, начинает сыпаться снег.
пятница, 29 октября 2010 г.
пятница, 22 октября 2010 г.
Странная цветовая палитра. Странный оттенок у звуков музыки, играющей в наушниках. Странно узкий вагон электропоезда. Странная динамика окружающего пространства. Как будто вильм ужасов.
Бабушка с тележкой идет впереди меня настолько медленно, насколько это возможно. Ускоряю шаг. Не слышу, но уверен, что громко цокаю каблуками. Она ускоряется, но перемещается к середине прохода, так чтобы я не мог обойти ее ни с какой стороны.
- 90% людей, идущих учится на психоогов - идет решать собственные проблемы.
- я думаю, что 100.
не даверяй наркоманам.
Белый, красный, желтый синий и зеленый. Цвета какого-то совсем синусоидного оттенка. Мягкий свет галогенных ламп. Глянцевые поверхности. Серый ковролин. Стойкие ассоциации с загробным миром.
Одежда, отражающая яркую индивидуальность владельца, вся купленная в двух-трех магазинах. Розовый Дизаер, отражающий индивидуальность. Пьяные херки, пьющие ягуар на лавочке в парке.
ПРОЯВИ ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ: КУПИ НАШУ ХУЙНЮ. НЕ БУДЬ БЫДЛОМ!
Настоящий белый шум, в котором я упорно пытаюсь выделить паттерны, несмотря на то, что знаю, что он по-настоящему случаен. Но ни один детерменированный алгоритм не может генерировать полностью случайные числа.
Жуть.
Бабушка с тележкой идет впереди меня настолько медленно, насколько это возможно. Ускоряю шаг. Не слышу, но уверен, что громко цокаю каблуками. Она ускоряется, но перемещается к середине прохода, так чтобы я не мог обойти ее ни с какой стороны.
- 90% людей, идущих учится на психоогов - идет решать собственные проблемы.
- я думаю, что 100.
не даверяй наркоманам.
Белый, красный, желтый синий и зеленый. Цвета какого-то совсем синусоидного оттенка. Мягкий свет галогенных ламп. Глянцевые поверхности. Серый ковролин. Стойкие ассоциации с загробным миром.
Одежда, отражающая яркую индивидуальность владельца, вся купленная в двух-трех магазинах. Розовый Дизаер, отражающий индивидуальность. Пьяные херки, пьющие ягуар на лавочке в парке.
ПРОЯВИ ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ: КУПИ НАШУ ХУЙНЮ. НЕ БУДЬ БЫДЛОМ!
Настоящий белый шум, в котором я упорно пытаюсь выделить паттерны, несмотря на то, что знаю, что он по-настоящему случаен. Но ни один детерменированный алгоритм не может генерировать полностью случайные числа.
Жуть.
понедельник, 18 октября 2010 г.
Какая странная однако же точка бифуркации.
С одной стороны - как будто инсульт;
С другой стороны - словно бы даже откровение;
хотя конечно резать ни в чем не повинных commoner'ов boxcutter'ом(о рунглиш!) это очень весело и прикольно. вопрос только будет ли это считаться решенным коэном.
А еще один из аспктов зомби-апокалипсиса на самом деле - это возможность воткнуть что-нибудь острое(например отвертку. да. мне всегда казалось, что убийство при помощи отвертки - какое-то очень правильное. только нужно обязательно плоскую, а не крестовую) своему нежно и горячо любимому например соседу(ну тут возможны бесконечные вариации, но канонично опять же полагается ненавидеть именно соседей) ну к примеру в голову(зомби все же) и быть абсолютно правым, имея на своей стороне труднооспоримое, но малополезное в остальных случаях "а они уже мертвые пришли".
Надо все же купить мачете. Или на крайняк кукри. А то вдруг гринпсовцы из какого-нибудь НИИ зомби-обезьяну выпустят.
С одной стороны - как будто инсульт;
С другой стороны - словно бы даже откровение;
хотя конечно резать ни в чем не повинных commoner'ов boxcutter'ом(о рунглиш!) это очень весело и прикольно. вопрос только будет ли это считаться решенным коэном.
А еще один из аспктов зомби-апокалипсиса на самом деле - это возможность воткнуть что-нибудь острое(например отвертку. да. мне всегда казалось, что убийство при помощи отвертки - какое-то очень правильное. только нужно обязательно плоскую, а не крестовую) своему нежно и горячо любимому например соседу(ну тут возможны бесконечные вариации, но канонично опять же полагается ненавидеть именно соседей) ну к примеру в голову(зомби все же) и быть абсолютно правым, имея на своей стороне труднооспоримое, но малополезное в остальных случаях "а они уже мертвые пришли".
Надо все же купить мачете. Или на крайняк кукри. А то вдруг гринпсовцы из какого-нибудь НИИ зомби-обезьяну выпустят.
воскресенье, 17 октября 2010 г.
арабские террористы - виртуальные персонаи зла. и наверное, многие другие террористы тоже. может быть не все. возможно есть настоящие революционеры, которым кажется, что мочить мирное население - это что-то полезное для революции. но их думаю все же меньшинство. все же больше оно подходит к светлому образу радикальной оппозиции в глазах действующей власти. хотя не силен я тут но да все же.
еще бывают всякие разные виртуальные персонажи добра. я сейчас не про всяких дблестных бэтманов-борцунов-с-терроризмом - это скорее мифология, я про другое чуть-чуть. я например про так назыываемых азрослых и сознательных людей например. вы вот лично таких знаете? вот чтоб совсем-совсем взрослый и действительно сознательный? я вообще ни разу не видел. то есть с расстояния в сто метровна 14" мониторе оно может быт очень и очен на то похоже, но.
тем не менее драма про инфантильных долбоебов без взрослых и сознательных людей - не работает. поэтому пока она длится - они не тоько существуют, но и что есть сил бьются на стороне добра. но при постоянном составе участников распределение ролей зависит от сценария. кто сверху - того и тапки вот.
а зомби-вирус тем временемшествует по планете.
бог - гей
еще бывают всякие разные виртуальные персонажи добра. я сейчас не про всяких дблестных бэтманов-борцунов-с-терроризмом - это скорее мифология, я про другое чуть-чуть. я например про так назыываемых азрослых и сознательных людей например. вы вот лично таких знаете? вот чтоб совсем-совсем взрослый и действительно сознательный? я вообще ни разу не видел. то есть с расстояния в сто метров
тем не менее драма про инфантильных долбоебов без взрослых и сознательных людей - не работает. поэтому пока она длится - они не тоько существуют, но и что есть сил бьются на стороне добра. но при постоянном составе участников распределение ролей зависит от сценария. кто сверху - того и тапки вот.
а зомби-вирус тем временемшествует по планете.
бог - гей
суббота, 16 октября 2010 г.
вторник, 5 октября 2010 г.
Осенью вечером небо - абсолютно особого, ни на что больше не похожего цвета. Такого цвета: вроде бы темного, и в то же время такого звеняще-ярко-насыщенного цвета не бывает ни летом, когда мягкая синева не успевает толком остыть, и даже в два часа ночи небо остается синим, ни зимой, когда едва кончатся сумерки оно становится приторно-белесо-розовым с томно гудящими черными дырами. Нет, такое ярко горящее, сочащееся светом небо бывает только в самом конце лета и осенью. И может быть еще раз или два весной, когда со звоном лопается толстый слой грязно-розового лака и из под него прорывается на ружу синева. Тогда небо тоже может так звенеть и так петь. Если очень повезет.
Я иду домой зачарованно глядя на горящие листья, и зачарованно слушая перезвон мерцающих в свете фонарей плиточек на тротуаре. Синкопы каблуков. Белый шум, состоящий из транспорта, орущего на шестом этаже телевизора, и пьяного смеха в соседнем дворе. Лондонский Филармоничесий Оркестр - ей богу.
Я выхожу в один из многочиленных дворов, и совершенно неожиданно вижу на детских качелях ее. Она совершенно не изменилась: все те же абсолютно правильные, без малейшего изъяна черты лица, все тот же тяжелый, прожигающий насквозь взгляд все таких же задумчивых серых глаз, все такие же динные волосы. все того же, то ли темно-рыжего, то ли очень тепло каштанового цвета. И точно такой же, как и год, и два и пять лет назад бордовый кожаный плащ. Не тот же самый, но точно такой же.
- Я давно тебя не видел, - говорю я, садясь на соседние качели.
- Еще бы! - в ее голосе все так же неизменно присутствует едва-едва различимая усмешка. - Ты которую осень подряд страдаешь непойми чем. Ты почти депрессивен, а я все же больше тяготею к обществу маньяков.
- Да, - я грустно улыбяюсь. - Маньяк из меня сейчас никакой.
- Да из тебя вообще большей частью маньяк - очень так себе. Хоть убей не понимаю: что я в тебе нашла.
- А что, ты во мне что-то нашла? - в этот момент я чувствую себя дикватым школьником, воспитанным стаей обезьян.
- Если меня устраивает то, что ты настолько не маньяк? Определенно.
Мы раскачиваемся все сильнее и сильнее. В какой-то момент мы движемся ровно в противофазе друг-другу.
- Ты дикий, - продолжает она. - Но ты не можешь смахнуть хвостом городской квартал, и весело полететь дальше. И в этом твоя огромная проблема. - Она спрыгивает с качелей, и мягко, по кошачьи приземлившись начинает как будто пританцовывая скользить по площадке, раскидывая ногами гальку. Я не спрыгиваю, а скорее слезаю с качелей на ходу, и начинаю двигаться траекторией с одной стороны абсолютно не синхронной ей, с другой стороны связанной с ней через какое-то очень нелинейное уравнение. Шуршание ботинок. Горящие листья клена. Белый шум, затухающий скрип качелей. Звенящее синее небо.
- Знаешь, почему союзники разбомбили Дрезден? - она говорит это абсолютно не певуче, но ее слова идеально ложатся в звучащую милодию.
- Почему же? - я почти вздрагиваю от этого вопроса. Сбивка тут же ложится в общий ритмический рисунок.
- Потому, что они могли то сделать, - насмешка в ее голосе звучит более отчетливо чем обычно. - И заметь никто не испытывал по этому поводу столь любимого тобой чувства вины. Как и за Хиросиму с Нагасаки, как и за Токио, и за Гамбург. Зато немцев например стыдят до сих пор. Хотя казалос бы: обычная война, обычный геноцид.
- К чему ты это сейчас говоришь, - теперь мы движемся синхронно, вдоль идущей поперек двора тропинки.
- Ты не способен на геноцид, хотя легко оправдаешь его, даже банаьно - любовью.
Она замирает напротив меня, потом ыдержав паузу, протягивает мне металлическую флягу. Точно такую же как она всега ности с собой.
- Мне нельзя алкоголь.
- Для храбрости можно, - снова смеется. - Без него ебе чтобы понять - нужна будет вечность. Или что-то очень похоже на то.
Поверив ей пью. С каждым глотком мир наполняется теплом, и шумным и запахом рябины и прелых листьев.
- Неужели ты думаешь. я дам тебе дрянь?
Она с разбегу запрыгивает на детскую горку, выбивая из нее теплый, глухой металлический звук.
- Чувство вины, - нужно всем, кроме тебя. Это способ не дать тебе учинить геноцид, даже когда от оправдан любовью. Оно цепляется а согасоваельные наклонения, давая тебе иллюзию того, что ты можешь что-то исправить. На деле же тебе просто вменяется в обязанность быть хорошим. Иначе мама умрет. В действитльости - ты ниак н это не влияешь. Но ыть хорошимобязан. Был бы хорошим раньше - не был бы сейчас виноват, не нужно было бы из кожи вон лезть, чтобы быть хорошим теперь. По сути вина - это пвод подчиняться.
- Когда это ты стала такой ярой нонконформисткой? Помнится когда я рвался воевать с целым миром, ты всякий раз поднимала меня на смех.
Она свисает с перекладины вниз головой, пристально глядя мне в глаза, своим жгучим взглядом. Ее лицо близко-близко, так что я чувствую ее дыхание.
- Я и сейчас подниму. Но. Ты же не воюешь. Ты ищеш выход. Это любопытство. И за это я тебя люблю. А геноцид ты со временем освоишь. Поверь мне.
- Я ни
Я иду домой зачарованно глядя на горящие листья, и зачарованно слушая перезвон мерцающих в свете фонарей плиточек на тротуаре. Синкопы каблуков. Белый шум, состоящий из транспорта, орущего на шестом этаже телевизора, и пьяного смеха в соседнем дворе. Лондонский Филармоничесий Оркестр - ей богу.
Я выхожу в один из многочиленных дворов, и совершенно неожиданно вижу на детских качелях ее. Она совершенно не изменилась: все те же абсолютно правильные, без малейшего изъяна черты лица, все тот же тяжелый, прожигающий насквозь взгляд все таких же задумчивых серых глаз, все такие же динные волосы. все того же, то ли темно-рыжего, то ли очень тепло каштанового цвета. И точно такой же, как и год, и два и пять лет назад бордовый кожаный плащ. Не тот же самый, но точно такой же.
- Я давно тебя не видел, - говорю я, садясь на соседние качели.
- Еще бы! - в ее голосе все так же неизменно присутствует едва-едва различимая усмешка. - Ты которую осень подряд страдаешь непойми чем. Ты почти депрессивен, а я все же больше тяготею к обществу маньяков.
- Да, - я грустно улыбяюсь. - Маньяк из меня сейчас никакой.
- Да из тебя вообще большей частью маньяк - очень так себе. Хоть убей не понимаю: что я в тебе нашла.
- А что, ты во мне что-то нашла? - в этот момент я чувствую себя дикватым школьником, воспитанным стаей обезьян.
- Если меня устраивает то, что ты настолько не маньяк? Определенно.
Мы раскачиваемся все сильнее и сильнее. В какой-то момент мы движемся ровно в противофазе друг-другу.
- Ты дикий, - продолжает она. - Но ты не можешь смахнуть хвостом городской квартал, и весело полететь дальше. И в этом твоя огромная проблема. - Она спрыгивает с качелей, и мягко, по кошачьи приземлившись начинает как будто пританцовывая скользить по площадке, раскидывая ногами гальку. Я не спрыгиваю, а скорее слезаю с качелей на ходу, и начинаю двигаться траекторией с одной стороны абсолютно не синхронной ей, с другой стороны связанной с ней через какое-то очень нелинейное уравнение. Шуршание ботинок. Горящие листья клена. Белый шум, затухающий скрип качелей. Звенящее синее небо.
- Знаешь, почему союзники разбомбили Дрезден? - она говорит это абсолютно не певуче, но ее слова идеально ложатся в звучащую милодию.
- Почему же? - я почти вздрагиваю от этого вопроса. Сбивка тут же ложится в общий ритмический рисунок.
- Потому, что они могли то сделать, - насмешка в ее голосе звучит более отчетливо чем обычно. - И заметь никто не испытывал по этому поводу столь любимого тобой чувства вины. Как и за Хиросиму с Нагасаки, как и за Токио, и за Гамбург. Зато немцев например стыдят до сих пор. Хотя казалос бы: обычная война, обычный геноцид.
- К чему ты это сейчас говоришь, - теперь мы движемся синхронно, вдоль идущей поперек двора тропинки.
- Ты не способен на геноцид, хотя легко оправдаешь его, даже банаьно - любовью.
Она замирает напротив меня, потом ыдержав паузу, протягивает мне металлическую флягу. Точно такую же как она всега ности с собой.
- Мне нельзя алкоголь.
- Для храбрости можно, - снова смеется. - Без него ебе чтобы понять - нужна будет вечность. Или что-то очень похоже на то.
Поверив ей пью. С каждым глотком мир наполняется теплом, и шумным и запахом рябины и прелых листьев.
- Неужели ты думаешь. я дам тебе дрянь?
Она с разбегу запрыгивает на детскую горку, выбивая из нее теплый, глухой металлический звук.
- Чувство вины, - нужно всем, кроме тебя. Это способ не дать тебе учинить геноцид, даже когда от оправдан любовью. Оно цепляется а согасоваельные наклонения, давая тебе иллюзию того, что ты можешь что-то исправить. На деле же тебе просто вменяется в обязанность быть хорошим. Иначе мама умрет. В действитльости - ты ниак н это не влияешь. Но ыть хорошимобязан. Был бы хорошим раньше - не был бы сейчас виноват, не нужно было бы из кожи вон лезть, чтобы быть хорошим теперь. По сути вина - это пвод подчиняться.
- Когда это ты стала такой ярой нонконформисткой? Помнится когда я рвался воевать с целым миром, ты всякий раз поднимала меня на смех.
Она свисает с перекладины вниз головой, пристально глядя мне в глаза, своим жгучим взглядом. Ее лицо близко-близко, так что я чувствую ее дыхание.
- Я и сейчас подниму. Но. Ты же не воюешь. Ты ищеш выход. Это любопытство. И за это я тебя люблю. А геноцид ты со временем освоишь. Поверь мне.
- Я ни
вот мне всега было интересно
а люди с маленькими гениталиями, покупающие большие машины, они вообще сознают, какое это дикое палево?
“Мы все - немецкие евреи”. Это была первая мысль, пришедшая мне в голову, когда я пришел в себя. И мы все едем в этом поезде. Вот собственно и все. Я знаю кучу ненужных мне вещей, на-вроде того, что Волга впадает в Каспийское море, которое на самом деле вовсе никакое не море, а огромное соленое озеро, или что ускорение свободного падения составляет 9,8 м/с в квадрате, но я понятия не имею кто я такой, даже сколько мне лет и откуда я родом, понятия не имею кто все эти люди, сидящие в одном со мной вагоне, понятия не имею как мы все сюда попали, и абсолютно не представляю откуда и куда мы едем. Мы все немецкие евреи, и мы едем в поезде.
В самом обычном электрический поезд, ничем не отличающийся от десятков, или даже сотен точно таких же поездов, которые ходят в подземках Москвы и Санкт-Петербурга(не представляю, от куда у меня это знание). Обычный темно-синий вагон, с кучей серебристых(подозреваю что хромированных, но точно я никогда этого не знал) ручек, обитыми красно-коричневым кожзамом сиденьями(над которыми неизменное “уступайте места инвалидам, пожилым людям и пассажирам с детьми”), коричневыми(видимо этот цвет призван символизировать дерево) стенами оклеенными разнообразной рекламой, и с тошнотно-желтыми лампами. За окнами темно. НО большую часть времени мы едем в тоннеле. Во-первых это слышно по отражающемуся шуму поезда, во-вторых вдалеке видно стены тоннеля. Обычные такие стены. С кучей уложенных вдоль них кабелей, с периодически мелькающими входами в боковые тоннели и сервисные проходы. Иногда мы выезжаем из тоннеля, тогда звук перестает отражаться от стен, и на мгновение кажется, что заложило уши, а за окнами не видно решительно ничего, кроме темноты. Мы едем уже очень-очень долго.
Я не знаю кто я. Я уже говорил об этом. Глядя на свое отражение, я вижу худого юношу в джинсах, белой футболке и старых армейских ботинках. У него слегка небритое скуластое лицо, высокий лоб и светлые волосы до плеч. В паре сантиметров над левой бровью крохотный шрам. Я не вижу его(его вообще почти невозможно разглядеть, даже если смотреть на него практически в упор), но я точно знаю, что он там есть. Ему где-то лет 20-25, и судя по мешкам под глазами он не очень много спал в последнее время. Но я понятия не имею кто он такой. Зато я знаю, что Альберт Эйнштейн получил нобелевскую премию за фотоэлектрический эффект.
У меня есть рюкзак. Небольшой, литров на двадцать от силы. И практически пустой. Пустая тетрадь на девяносто шесть листов, бутылка колы, USB жесткий диск, несколько зарядок, и старая Nokia, лежащая в боковом кармане. Я с интересом листаю записную книжку: в ней несколько десятков разных имен, часть из которых сопровождается фотографиями, но ни одно из них не кажется мне даже смутно знакомым. Мы выезжаем из тоннеля, и я жду пока появится сигнал - мне пришла в голову дурная идея набрать один из этих номеров. Все равно по большому счету какой - они все для меня одинаковы. Листая я останавливаю свой выбор на фотографии растрепанного, с безумными глазами юноши в очках, дужка которых склеена темно-синей изолентой. Почему-то мне кажется, что позвони я сейчас я вряд ли его разбужу. Видимо еще одно знание. Либо, возможно, просто культурный стереотип: такие как он ведут ночной образ жизни, и питаются кофе и сигаретами. Кофеин не дает уснуть, а никотин стимулирует надпочечники. А надпочечники выделяют адреналин. Так проходит минут десять, затем мы снова заезжаем в тоннель. Сеть так и не появляется. Так повторяется несколько раз. В моей голове крутятся какие-то смутные представления о сотовой связи. GSM сигнал идет на частотах в 900 и 1800 мегагерц. Глупое занятие.
Мы едем в поезде. Уже примерно около часа не заезжая в тоннель. Мы все - немецкие евреи. Напротив меня сидит мужчина лет сорока. Короткая стрижка, бежевый пуловер, усталый взгляд. Слева от него сидит женщина. Я с трудом определяю возраст, но мне кажется, ей лет сорок пять. Яркая оранжево-фиолетовая флисовая куртка, синие джинсы, длинные и пышные, хотя уже начавшие слегка седеть темные волосы. Она пристально осматривает сидящих в вагоне, ярко-синими глазами, которые почти светятся. Она сидит с одной стороны как будто расслаблено, но при этом есть в ее позе что-то от некрупного, но довольно юркого хищника. Напротив нее сидит другая женщина. Скорее всего чуть младше ее, либо почти ровесница. В светлом, непонятного цвета платье, с огромным букетом крохотных бордовых роз. В отражение я вижу ее лицо оно как-то странно одновременно полно грусти и торжества. По левую руку от меня, на соседней скамейке сидит, изредка отрываясь от своего коммуникатора, и глядя на всех волчонком темноволосая девочка-подросток в коротком черном пальто. Наискосок от нее, прислонившись спиной к двери, сидит на полу долговязый длинноволосый юноша в огромных наушниках. Даже сквозь грохот состава я слышу играющий там металкор. В дальнем конце вагона сидит кавказец в кислотного цвета синтетической куртке. Еще чуть ближе ко мне читает книгу в черном переплете кучерявый юноша в вязаной серой толстовке, а чуть ли не над ним, стоит, задумчиво глядя в окно напротив неделю небритый, с взлохмаченными пыльно-русого цвета волосами мужчина лет тридцати-тридцати пяти, одетый в военную форму без каких-то знаков различия. Вот и все. Мы все немецкие евреи, и мы едем в поезде. Это делает нас сообщниками.
Теперь я заметил, что за окном светлеет. Занимается мутный серый рассвет. Ловя на себе слегка удивленные взгляды я встаю, и подхожу к стеклянным дверям.
За окном, насколько хватает глаз - равнина из вспенившегося и застывшего причудливыми линиями черного стеклянного шлака, чуть ли не на метр покрытого водой, по которой идут частые круги. У самого горизонта, за границей дождя сквозь плотные серые тучи изредка проглядывает крупное, чем-то напоминающее перезрелый персик, плавающий в молоке, восходящее солнце. Завороженный я смотрю на этот пейзаж. Круги на воде. Восходящее солнце. Ни единой мысли в голове. Черный стеклянный шлак. На доли секунды мое воображение рисует, как это стекло крошится в моих руках, как я вгрызаюсь в него зубами, но затем мерный ритм расходящихся по воде кругов уносит эти образы прочь. Мутная пыльная вода. Сложный, с трудом опознаваемый, но такой неустанный и не прекращающийся ни на секунду ритм. Я стою и смотрю кажется целую вечность. Мы все немецкие евреи. Мы едем в поезде, и это делает нас сообщниками. А вокруг, насколько хватает глаз - бескрайняя равнина черного стеклянного шлака и как будто бы закипающая от дождя вода. Ни слов, ни мыслей. Они абсолютно излишни. В плеере длинноволосого вместо металкора начинает играть драмм-энд-бейс.
Если долго смотреть на залитую водой равнину из черного стекла, она перестает казаться однообразной. Если долго смотреть на текстуру этой равнины, то становится видно, что земля, кипевшая там, внизу - всюду кипела совсем по разному, и застывая образовывала уникальные, не похожие друг на друга узоры. Мы уехали уже очень далеко. Мужчина в военной форме - продолжает все так же мечтательно глядеть в окно. Девочка в коротком пальто точно так же как бессчетное количество раз до этого бросила короткий злой взгляд на меня и на женщину в светлом платье, и снова уткнулась в свой коммуникатор. Юноша с черной книгой на мгновение отрывается от нее, смотрит в окно, затем на часы и снова погружается в чтение. ничего не происходит. Ничего и не должно происходить. У каждого из нас есть своя роль. Его роль читать. Моя роль - смотреть по сторонам широко распахнутыми от удивления глазами. Точно так же как роль кавказца - сидеть в самом дальнем углу вагона, будучи одетым в кислотного цвета синтетическую куртку. Это все часть если не божественного плана, то чего-то очень похожего по своей сути, пусть даже и менее масштабного. Очередное бессмысленное знание. А сила действия равна силе противодействия.
Поезд начинает сначала потихоньку, а потом все сильнее и сильнее замедлять свой ход, пока не останавливается рядом с длинной бетонной платформой с когда-то выкрашенными в зеленый, но давным-давно облезшими деревянными скамейками. Двери открываются, и помедлив несколько секунд я выхожу под проливной дождь, который совершенно неожиданно кажется мне до странного уютным. Звук собственных шагов, смешанный с шумом дождя кажется удивительно приятным после грохота состава. Я не спеша бреду по платформе. Как бы между делом замечаю, что все остальные вагоны моего поезда - абсолютно пусты. Дождь, серое утро и мои шаги...
Чуть дальше середины платформы стоит под зонтом одетый в темный плащ мальчик лет пятнадцати. Его печальное, красивое как у ангела лицо в обрамлении слегка вьющихся каштановых волос кажется мне ужасно знакомым, но когда я пытаюсь вспомнить, откуда я могу его знать, у меня возникает ощущение, будто моя голова сейчас разорвется на части. Поравнявшись с ним я долго-долго смотрю на него.
- Где мы? - наконец спрашиваю я. В ответ он только грустно улыбается.
- Почему я ничего не помню?
Улыбка остается на его лице, но уголки губ как будто опрокидываясь загибаются вниз. Я замечаю как он сглатывает ком.
- Ты всегда боялся утратить воспоминания и всегда боялся ложных воспоминаний, - его голос вызывает у меня приступ дежавю, от которого меня едва ли не трясет. - Ты боялся потерять себя. При этом ты всегда себя ненавидел. Всегда не хотел быть. Тебе всегда казалось, что ты портишь и мешаешь. Поэтому ты есть. А твоей памяти - нет. Нет памяти обо всех глупостях, которые ты сделал, и о тех, которые не сделал. Нет памяти о твоем доме, который был тебе не нужен, и по которому ты так убивался, когда ловил себя на осознании того, что у тебя его в действительности нет. Нет памяти о том, как ты упорно делал, и сам же сознательно проваливал попытки “найти своих”, и гордился своим одиночеством. Нет памяти о женщине, которая никогда не хотела быть матерью, но у которой было трое детей. И о другой женщине, никогда не хотевшей быть матерью, которая так и не сумела простить своих детей. О всех женщинах и мужчинах, приумножавших насилие, с твоей помощью или без. О том, как зачарованно ты на это смотрел. Нет памяти, и нет знаний, об этой огромной индустрии насилия. Зато есть знание о том, что третья гармоника, звучащая одновременно с основным тоном слышна гораздо лучше чем вторая. Такое же бесполезное знание.
- И что мне теперь с этим делать?
- А я то откуда знаю? - он все еще улыбается, но что-то в его голосе говорит о том, что он вот-вот заплачет. - Ты был недоволен тем, что ты есть. В каком-то смысле, теперь тебя нет. Но откуда я могу знать, что тебе делать со своими бесполезными знаниями?
В самом обычном электрический поезд, ничем не отличающийся от десятков, или даже сотен точно таких же поездов, которые ходят в подземках Москвы и Санкт-Петербурга(не представляю, от куда у меня это знание). Обычный темно-синий вагон, с кучей серебристых(подозреваю что хромированных, но точно я никогда этого не знал) ручек, обитыми красно-коричневым кожзамом сиденьями(над которыми неизменное “уступайте места инвалидам, пожилым людям и пассажирам с детьми”), коричневыми(видимо этот цвет призван символизировать дерево) стенами оклеенными разнообразной рекламой, и с тошнотно-желтыми лампами. За окнами темно. НО большую часть времени мы едем в тоннеле. Во-первых это слышно по отражающемуся шуму поезда, во-вторых вдалеке видно стены тоннеля. Обычные такие стены. С кучей уложенных вдоль них кабелей, с периодически мелькающими входами в боковые тоннели и сервисные проходы. Иногда мы выезжаем из тоннеля, тогда звук перестает отражаться от стен, и на мгновение кажется, что заложило уши, а за окнами не видно решительно ничего, кроме темноты. Мы едем уже очень-очень долго.
Я не знаю кто я. Я уже говорил об этом. Глядя на свое отражение, я вижу худого юношу в джинсах, белой футболке и старых армейских ботинках. У него слегка небритое скуластое лицо, высокий лоб и светлые волосы до плеч. В паре сантиметров над левой бровью крохотный шрам. Я не вижу его(его вообще почти невозможно разглядеть, даже если смотреть на него практически в упор), но я точно знаю, что он там есть. Ему где-то лет 20-25, и судя по мешкам под глазами он не очень много спал в последнее время. Но я понятия не имею кто он такой. Зато я знаю, что Альберт Эйнштейн получил нобелевскую премию за фотоэлектрический эффект.
У меня есть рюкзак. Небольшой, литров на двадцать от силы. И практически пустой. Пустая тетрадь на девяносто шесть листов, бутылка колы, USB жесткий диск, несколько зарядок, и старая Nokia, лежащая в боковом кармане. Я с интересом листаю записную книжку: в ней несколько десятков разных имен, часть из которых сопровождается фотографиями, но ни одно из них не кажется мне даже смутно знакомым. Мы выезжаем из тоннеля, и я жду пока появится сигнал - мне пришла в голову дурная идея набрать один из этих номеров. Все равно по большому счету какой - они все для меня одинаковы. Листая я останавливаю свой выбор на фотографии растрепанного, с безумными глазами юноши в очках, дужка которых склеена темно-синей изолентой. Почему-то мне кажется, что позвони я сейчас я вряд ли его разбужу. Видимо еще одно знание. Либо, возможно, просто культурный стереотип: такие как он ведут ночной образ жизни, и питаются кофе и сигаретами. Кофеин не дает уснуть, а никотин стимулирует надпочечники. А надпочечники выделяют адреналин. Так проходит минут десять, затем мы снова заезжаем в тоннель. Сеть так и не появляется. Так повторяется несколько раз. В моей голове крутятся какие-то смутные представления о сотовой связи. GSM сигнал идет на частотах в 900 и 1800 мегагерц. Глупое занятие.
Мы едем в поезде. Уже примерно около часа не заезжая в тоннель. Мы все - немецкие евреи. Напротив меня сидит мужчина лет сорока. Короткая стрижка, бежевый пуловер, усталый взгляд. Слева от него сидит женщина. Я с трудом определяю возраст, но мне кажется, ей лет сорок пять. Яркая оранжево-фиолетовая флисовая куртка, синие джинсы, длинные и пышные, хотя уже начавшие слегка седеть темные волосы. Она пристально осматривает сидящих в вагоне, ярко-синими глазами, которые почти светятся. Она сидит с одной стороны как будто расслаблено, но при этом есть в ее позе что-то от некрупного, но довольно юркого хищника. Напротив нее сидит другая женщина. Скорее всего чуть младше ее, либо почти ровесница. В светлом, непонятного цвета платье, с огромным букетом крохотных бордовых роз. В отражение я вижу ее лицо оно как-то странно одновременно полно грусти и торжества. По левую руку от меня, на соседней скамейке сидит, изредка отрываясь от своего коммуникатора, и глядя на всех волчонком темноволосая девочка-подросток в коротком черном пальто. Наискосок от нее, прислонившись спиной к двери, сидит на полу долговязый длинноволосый юноша в огромных наушниках. Даже сквозь грохот состава я слышу играющий там металкор. В дальнем конце вагона сидит кавказец в кислотного цвета синтетической куртке. Еще чуть ближе ко мне читает книгу в черном переплете кучерявый юноша в вязаной серой толстовке, а чуть ли не над ним, стоит, задумчиво глядя в окно напротив неделю небритый, с взлохмаченными пыльно-русого цвета волосами мужчина лет тридцати-тридцати пяти, одетый в военную форму без каких-то знаков различия. Вот и все. Мы все немецкие евреи, и мы едем в поезде. Это делает нас сообщниками.
Теперь я заметил, что за окном светлеет. Занимается мутный серый рассвет. Ловя на себе слегка удивленные взгляды я встаю, и подхожу к стеклянным дверям.
За окном, насколько хватает глаз - равнина из вспенившегося и застывшего причудливыми линиями черного стеклянного шлака, чуть ли не на метр покрытого водой, по которой идут частые круги. У самого горизонта, за границей дождя сквозь плотные серые тучи изредка проглядывает крупное, чем-то напоминающее перезрелый персик, плавающий в молоке, восходящее солнце. Завороженный я смотрю на этот пейзаж. Круги на воде. Восходящее солнце. Ни единой мысли в голове. Черный стеклянный шлак. На доли секунды мое воображение рисует, как это стекло крошится в моих руках, как я вгрызаюсь в него зубами, но затем мерный ритм расходящихся по воде кругов уносит эти образы прочь. Мутная пыльная вода. Сложный, с трудом опознаваемый, но такой неустанный и не прекращающийся ни на секунду ритм. Я стою и смотрю кажется целую вечность. Мы все немецкие евреи. Мы едем в поезде, и это делает нас сообщниками. А вокруг, насколько хватает глаз - бескрайняя равнина черного стеклянного шлака и как будто бы закипающая от дождя вода. Ни слов, ни мыслей. Они абсолютно излишни. В плеере длинноволосого вместо металкора начинает играть драмм-энд-бейс.
Если долго смотреть на залитую водой равнину из черного стекла, она перестает казаться однообразной. Если долго смотреть на текстуру этой равнины, то становится видно, что земля, кипевшая там, внизу - всюду кипела совсем по разному, и застывая образовывала уникальные, не похожие друг на друга узоры. Мы уехали уже очень далеко. Мужчина в военной форме - продолжает все так же мечтательно глядеть в окно. Девочка в коротком пальто точно так же как бессчетное количество раз до этого бросила короткий злой взгляд на меня и на женщину в светлом платье, и снова уткнулась в свой коммуникатор. Юноша с черной книгой на мгновение отрывается от нее, смотрит в окно, затем на часы и снова погружается в чтение. ничего не происходит. Ничего и не должно происходить. У каждого из нас есть своя роль. Его роль читать. Моя роль - смотреть по сторонам широко распахнутыми от удивления глазами. Точно так же как роль кавказца - сидеть в самом дальнем углу вагона, будучи одетым в кислотного цвета синтетическую куртку. Это все часть если не божественного плана, то чего-то очень похожего по своей сути, пусть даже и менее масштабного. Очередное бессмысленное знание. А сила действия равна силе противодействия.
Поезд начинает сначала потихоньку, а потом все сильнее и сильнее замедлять свой ход, пока не останавливается рядом с длинной бетонной платформой с когда-то выкрашенными в зеленый, но давным-давно облезшими деревянными скамейками. Двери открываются, и помедлив несколько секунд я выхожу под проливной дождь, который совершенно неожиданно кажется мне до странного уютным. Звук собственных шагов, смешанный с шумом дождя кажется удивительно приятным после грохота состава. Я не спеша бреду по платформе. Как бы между делом замечаю, что все остальные вагоны моего поезда - абсолютно пусты. Дождь, серое утро и мои шаги...
Чуть дальше середины платформы стоит под зонтом одетый в темный плащ мальчик лет пятнадцати. Его печальное, красивое как у ангела лицо в обрамлении слегка вьющихся каштановых волос кажется мне ужасно знакомым, но когда я пытаюсь вспомнить, откуда я могу его знать, у меня возникает ощущение, будто моя голова сейчас разорвется на части. Поравнявшись с ним я долго-долго смотрю на него.
- Где мы? - наконец спрашиваю я. В ответ он только грустно улыбается.
- Почему я ничего не помню?
Улыбка остается на его лице, но уголки губ как будто опрокидываясь загибаются вниз. Я замечаю как он сглатывает ком.
- Ты всегда боялся утратить воспоминания и всегда боялся ложных воспоминаний, - его голос вызывает у меня приступ дежавю, от которого меня едва ли не трясет. - Ты боялся потерять себя. При этом ты всегда себя ненавидел. Всегда не хотел быть. Тебе всегда казалось, что ты портишь и мешаешь. Поэтому ты есть. А твоей памяти - нет. Нет памяти обо всех глупостях, которые ты сделал, и о тех, которые не сделал. Нет памяти о твоем доме, который был тебе не нужен, и по которому ты так убивался, когда ловил себя на осознании того, что у тебя его в действительности нет. Нет памяти о том, как ты упорно делал, и сам же сознательно проваливал попытки “найти своих”, и гордился своим одиночеством. Нет памяти о женщине, которая никогда не хотела быть матерью, но у которой было трое детей. И о другой женщине, никогда не хотевшей быть матерью, которая так и не сумела простить своих детей. О всех женщинах и мужчинах, приумножавших насилие, с твоей помощью или без. О том, как зачарованно ты на это смотрел. Нет памяти, и нет знаний, об этой огромной индустрии насилия. Зато есть знание о том, что третья гармоника, звучащая одновременно с основным тоном слышна гораздо лучше чем вторая. Такое же бесполезное знание.
- И что мне теперь с этим делать?
- А я то откуда знаю? - он все еще улыбается, но что-то в его голосе говорит о том, что он вот-вот заплачет. - Ты был недоволен тем, что ты есть. В каком-то смысле, теперь тебя нет. Но откуда я могу знать, что тебе делать со своими бесполезными знаниями?
пятница, 24 сентября 2010 г.
злое псто
Я сижу через несколько столиков, и пристально смотрю на тебя. Я любуюсь тобой. Не столько потому, что ты так уж красива, хотя на мой вкус - красива весьма и весьма: светлые, чуть вьющиеся волосы, серые глаза, острые, немного плотоядные черты лица, делающие тебя так похожей на маленького хищного зверька. Полное изящества и грации тело дикой кошки. Это все разумеется чудесно, но. Но это все ерунда, по сравнению с тем, как он смотрит на тебя: его карие глаза полны мольбы, его тонкие обычно такие безжалостные губы сейчас едва-едва заметно дрожат, тонкие брови и острый, с небольшой горбинкой нос как будто свело судорогой. Этого не заметно постороннему глазу. Надо отдать ему должное - он очень и очень хорошо держится. Я вижу, что творится с ним сейчас, но я особый случай. И ты это видишь. Именно поэтому в том числе ты сейчас так прекрасна. Он на пятнадцать сантиметров выше тебя ростом, и на двадцать килограмм тяжелее, но ты можешь сломать ему позвоночник единственным движением брови. И вы оба в восторге от этого.
По большому счету он ни в чем перед тобой не виноват: вся его вина - целиком и полностью плод твоих спекуляций, и игры твоего воображения. Но эта вина дает тебе власть над ним, ставит его перед тобой на колени. Именно поэтому ты ее создала. И именно поэтому он так охотно в нее верит. Не умирай он каждый вечер во имя тебя - как сможет он днем казнить и миловать? Все просто, но я все равно не могу отвести от вас взгляда. Как и ты не можешь прекратить любоваться собой. Я тебя не виню: там действительно есть чем любоваться.
Вы встаете из-за столика. У тебя чудная пластика. Любой хореограф - плакал бы от восторга, глядя на тебя. Я в этом уверен более чем. Ты действительно чертовски похожа на дикую кошку. Даже сейчас, когда движешься гораздо более резко и рвано. чем тебе бы было удобно. Но так даже лучше - ты не выходишь из роли. Ты играешь момент до конца.
Вы молча идете домой. Ваше молчание - как будто звенит. На самом деле звенишь ты. Звенишь так ярко и оглушительно, что он не решается нарушить это молчание. Впервые за долгое время он проглотил язык. Такое своего рода искупление за безжалостность. Как будто бы целебное для него, и сладостное для тебя. Вы идете в этом звенящем молчании, и я иду за вами, любуясь тобой глазами крыс, бродячих собак и подвыпивших прохожих, жадно впивающих взгляды в белый шелк, скрывающий твое тело. Ваше звенящее молчание отражается в ветках деревьев, дребезжит в мутных лужах, пробегая мурашками по спине черной кошки. Ты прекрасна. Слишком прекрасна, чтобы бояться меня.
Вы сидите на кухне. Я слышу твой голос, как его слышат тысячи насекомых в соседних квартирах, и безумная ворона сидящая на перилах балкона этажом выше. Ты тоже слышишь меня. Это заставляет тебя быть еще резче, еще безжалостнее. Нет, моя милая, это не шизофрения. Сам факт того, что ты задаешься этим вопросом отвечает на него отрицательно. Страх делает тебя злее. На него сейчас должно быть жалко смотреть, но я и не смотрю на него. Зачем? Мне гораздо приятнее смотреть на тебя его глазами. Ты правда только что заметила? Знаешь, я люблю тебя. Особенно в такие моменты. Именно потому, что страх заставляет тебя хвататься за нож вместо того, чтобы забиться в угол или в панике бежать куда глаза глядят. Ну... Тише, моя хорошая. Успокойся. Разумеется у тебя не было выбора. Ты сделала единственное, что могла сделать. И это вовсе никакая не шизофрения. Само то, что ты ставишь этот вопрос - отвечает на него отрицательно
По большому счету он ни в чем перед тобой не виноват: вся его вина - целиком и полностью плод твоих спекуляций, и игры твоего воображения. Но эта вина дает тебе власть над ним, ставит его перед тобой на колени. Именно поэтому ты ее создала. И именно поэтому он так охотно в нее верит. Не умирай он каждый вечер во имя тебя - как сможет он днем казнить и миловать? Все просто, но я все равно не могу отвести от вас взгляда. Как и ты не можешь прекратить любоваться собой. Я тебя не виню: там действительно есть чем любоваться.
Вы встаете из-за столика. У тебя чудная пластика. Любой хореограф - плакал бы от восторга, глядя на тебя. Я в этом уверен более чем. Ты действительно чертовски похожа на дикую кошку. Даже сейчас, когда движешься гораздо более резко и рвано. чем тебе бы было удобно. Но так даже лучше - ты не выходишь из роли. Ты играешь момент до конца.
Вы молча идете домой. Ваше молчание - как будто звенит. На самом деле звенишь ты. Звенишь так ярко и оглушительно, что он не решается нарушить это молчание. Впервые за долгое время он проглотил язык. Такое своего рода искупление за безжалостность. Как будто бы целебное для него, и сладостное для тебя. Вы идете в этом звенящем молчании, и я иду за вами, любуясь тобой глазами крыс, бродячих собак и подвыпивших прохожих, жадно впивающих взгляды в белый шелк, скрывающий твое тело. Ваше звенящее молчание отражается в ветках деревьев, дребезжит в мутных лужах, пробегая мурашками по спине черной кошки. Ты прекрасна. Слишком прекрасна, чтобы бояться меня.
Вы сидите на кухне. Я слышу твой голос, как его слышат тысячи насекомых в соседних квартирах, и безумная ворона сидящая на перилах балкона этажом выше. Ты тоже слышишь меня. Это заставляет тебя быть еще резче, еще безжалостнее. Нет, моя милая, это не шизофрения. Сам факт того, что ты задаешься этим вопросом отвечает на него отрицательно. Страх делает тебя злее. На него сейчас должно быть жалко смотреть, но я и не смотрю на него. Зачем? Мне гораздо приятнее смотреть на тебя его глазами. Ты правда только что заметила? Знаешь, я люблю тебя. Особенно в такие моменты. Именно потому, что страх заставляет тебя хвататься за нож вместо того, чтобы забиться в угол или в панике бежать куда глаза глядят. Ну... Тише, моя хорошая. Успокойся. Разумеется у тебя не было выбора. Ты сделала единственное, что могла сделать. И это вовсе никакая не шизофрения. Само то, что ты ставишь этот вопрос - отвечает на него отрицательно
Подписаться на:
Сообщения (Atom)