Осенью вечером небо - абсолютно особого, ни на что больше не похожего цвета. Такого цвета: вроде бы темного, и в то же время такого звеняще-ярко-насыщенного цвета не бывает ни летом, когда мягкая синева не успевает толком остыть, и даже в два часа ночи небо остается синим, ни зимой, когда едва кончатся сумерки оно становится приторно-белесо-розовым с томно гудящими черными дырами. Нет, такое ярко горящее, сочащееся светом небо бывает только в самом конце лета и осенью. И может быть еще раз или два весной, когда со звоном лопается толстый слой грязно-розового лака и из под него прорывается на ружу синева. Тогда небо тоже может так звенеть и так петь. Если очень повезет.
Я иду домой зачарованно глядя на горящие листья, и зачарованно слушая перезвон мерцающих в свете фонарей плиточек на тротуаре. Синкопы каблуков. Белый шум, состоящий из транспорта, орущего на шестом этаже телевизора, и пьяного смеха в соседнем дворе. Лондонский Филармоничесий Оркестр - ей богу.
Я выхожу в один из многочиленных дворов, и совершенно неожиданно вижу на детских качелях ее. Она совершенно не изменилась: все те же абсолютно правильные, без малейшего изъяна черты лица, все тот же тяжелый, прожигающий насквозь взгляд все таких же задумчивых серых глаз, все такие же динные волосы. все того же, то ли темно-рыжего, то ли очень тепло каштанового цвета. И точно такой же, как и год, и два и пять лет назад бордовый кожаный плащ. Не тот же самый, но точно такой же.
- Я давно тебя не видел, - говорю я, садясь на соседние качели.
- Еще бы! - в ее голосе все так же неизменно присутствует едва-едва различимая усмешка. - Ты которую осень подряд страдаешь непойми чем. Ты почти депрессивен, а я все же больше тяготею к обществу маньяков.
- Да, - я грустно улыбяюсь. - Маньяк из меня сейчас никакой.
- Да из тебя вообще большей частью маньяк - очень так себе. Хоть убей не понимаю: что я в тебе нашла.
- А что, ты во мне что-то нашла? - в этот момент я чувствую себя дикватым школьником, воспитанным стаей обезьян.
- Если меня устраивает то, что ты настолько не маньяк? Определенно.
Мы раскачиваемся все сильнее и сильнее. В какой-то момент мы движемся ровно в противофазе друг-другу.
- Ты дикий, - продолжает она. - Но ты не можешь смахнуть хвостом городской квартал, и весело полететь дальше. И в этом твоя огромная проблема. - Она спрыгивает с качелей, и мягко, по кошачьи приземлившись начинает как будто пританцовывая скользить по площадке, раскидывая ногами гальку. Я не спрыгиваю, а скорее слезаю с качелей на ходу, и начинаю двигаться траекторией с одной стороны абсолютно не синхронной ей, с другой стороны связанной с ней через какое-то очень нелинейное уравнение. Шуршание ботинок. Горящие листья клена. Белый шум, затухающий скрип качелей. Звенящее синее небо.
- Знаешь, почему союзники разбомбили Дрезден? - она говорит это абсолютно не певуче, но ее слова идеально ложатся в звучащую милодию.
- Почему же? - я почти вздрагиваю от этого вопроса. Сбивка тут же ложится в общий ритмический рисунок.
- Потому, что они могли то сделать, - насмешка в ее голосе звучит более отчетливо чем обычно. - И заметь никто не испытывал по этому поводу столь любимого тобой чувства вины. Как и за Хиросиму с Нагасаки, как и за Токио, и за Гамбург. Зато немцев например стыдят до сих пор. Хотя казалос бы: обычная война, обычный геноцид.
- К чему ты это сейчас говоришь, - теперь мы движемся синхронно, вдоль идущей поперек двора тропинки.
- Ты не способен на геноцид, хотя легко оправдаешь его, даже банаьно - любовью.
Она замирает напротив меня, потом ыдержав паузу, протягивает мне металлическую флягу. Точно такую же как она всега ности с собой.
- Мне нельзя алкоголь.
- Для храбрости можно, - снова смеется. - Без него ебе чтобы понять - нужна будет вечность. Или что-то очень похоже на то.
Поверив ей пью. С каждым глотком мир наполняется теплом, и шумным и запахом рябины и прелых листьев.
- Неужели ты думаешь. я дам тебе дрянь?
Она с разбегу запрыгивает на детскую горку, выбивая из нее теплый, глухой металлический звук.
- Чувство вины, - нужно всем, кроме тебя. Это способ не дать тебе учинить геноцид, даже когда от оправдан любовью. Оно цепляется а согасоваельные наклонения, давая тебе иллюзию того, что ты можешь что-то исправить. На деле же тебе просто вменяется в обязанность быть хорошим. Иначе мама умрет. В действитльости - ты ниак н это не влияешь. Но ыть хорошимобязан. Был бы хорошим раньше - не был бы сейчас виноват, не нужно было бы из кожи вон лезть, чтобы быть хорошим теперь. По сути вина - это пвод подчиняться.
- Когда это ты стала такой ярой нонконформисткой? Помнится когда я рвался воевать с целым миром, ты всякий раз поднимала меня на смех.
Она свисает с перекладины вниз головой, пристально глядя мне в глаза, своим жгучим взглядом. Ее лицо близко-близко, так что я чувствую ее дыхание.
- Я и сейчас подниму. Но. Ты же не воюешь. Ты ищеш выход. Это любопытство. И за это я тебя люблю. А геноцид ты со временем освоишь. Поверь мне.
- Я ни
Комментариев нет:
Отправить комментарий